Рональд Блаушильд – Судилище на Фонтанке

Глава из книги «КОНЕЦ СЕРЕБРЯНОГО ВЕКА»

– Найди ватник похуже, кирзовые сапоги, кепочку на голову, словом, коси под работягу.

Я привык доверять этому высокому с открытым русским лицом человеку, чья фамилия восходила к какой-то полулегендарной личности, внесшей значительный вклад в установление советской власти, но впоследствии канувшей в анналах истории, а точнее – в подвалах Лубянки.

– У меня есть двуручная пила и ящик с инструментами, – добавил Игорь.

Я молча уставился на него, ожидая объяснений необходимости такого маскарада.

– Завтра будет суд над Бродским в помещении строительного треста, где-то на Фонтанке, напротив Инженерного Замка. С твоим выражением лица тебя никогда туда не пропустят, если ты не закосишь под пролетария. Ящик понесешь ты, мне хватит пилы.

Опять – Фонтанка. Кажется, что с ней связана история страны: в замке напротив убили Императора, чуть подальше жили Тургенев, Толстой, Белинский, Карамзин. Неподалеку и дом, где впервые прочел свои стихи Есенин. Здесь прожила свою трудную жизнь Ахматова.

“Осю”, как друзья звали Бродского, я знал заочно, со слов сестры, они вместе посещали, “Литобъединение” – при Доме писателей.

“Он будет знаменит”, – сказала сестра после нескольких занятий, где каждый из них читал свои стихи.

Так, время от времени, имя Бродского, в форме не иначе, как “Ося”, то и дело возникало в разговорах, а с появлением его “Пилигримов”, тогда еще в стихотворном, а не песенном варианте, вообще не исчезало из рассказов сестры. “Ося”, конечно, и не подозревал о моем существовании, моем присутствии на суде, о моем интересе к его твердому свободомыслию, к стихам, от которых веяло жаром откровенности, которые жалили оригинальностью. «Независимость – лучшее качество, лучшее слово на всех языках», – не раз повторял Иосиф, вторя словам Беранже: «…мне независимость дороже…». Это утверждение казалось важнее самих стихов.

«Я не думала, что соберется столько народу», – сказала судья Савельева.

«Не каждый день судят поэтов», – ответил из толпы Яков Гордин.

Судилище было похоже на продолжение «Фермы животных» Оруелла, где свидетели обвинения высказывались языком героев «Котлована» Платонова, но гораздо менее умно.

Маскарад оказался напрасным, мы пришли намного раньше гебешников, и поскольку уже сидели в зале, нас никто не тронул. Тех, кто пришел позже и пытался пробраться в зал, хватали и швыряли в воронки, в том числе одну знакомую очень щупленькую девочку. То, что произошло в зале, теперь известно всему миру. Но вот интересно, – все, что я слышал до этого об извращениях режима, все это было как-то немножко абстрактно. Только на этом суде в полной степени осознал чудовищную пропасть, в которую завели народ невежественные и обнаглевшие от вседозволенности прихлебатели от мнимого, несуществующего и недостижимого «светлого будущего». Это было нелогично, глупо, отвратительно. Это было торжество быдла над мыслью.

Глупейшая реплика судьи: “А если без смысла?” резала слух и выражала квинтэссенцию происходящего. Услышав это, приятель, сидевший впереди, непроизвольно хмыкнул, за что был немедленно подхвачен сидящими слева и справа гебешниками, вытащен из зала, брошен в воронок и доставлен в участок, где провел немало часов, пока они не выяснили, что это молодой, но уже облученный, и кажется обреченный, физик.

“Кто вам сказал, что вы поэт?”- спросила Савельева.

“А кто мне сказал, что я человек?”, – ответил Ося.

Он был привлекателен, держался с достоинством, отвечал твердо, достаточно громко и без тени страха или подобострастия. Его ответы были ответами умного человека, их вопросы и показания были наполнены нелепицей и глупостью.

В какой-то момент я перехватил пристальный взгляд молодого парня, стоящего у окна. Стало как-то не по себе. Краем глаза, стараясь не смотреть в его сторону, видел, что он изучает и, казалось, запоминает лица…

Писательница Вигдорова, пригнувшись в задних рядах, вела подробную запись происходящей экзекуции над двадцати-двух летним поэтом. Я запомнил напряженное выражение ее лица, когда судья предложила ей прекратить записи.

“Я корреспондент «Известий»”.

“Выведу из зала”.

Оставалось всего несколько минут до окончания спектакля. Савельева проиграла – Вигдорова не пожалела красок, выразительно описывая окончание судилища. .

Вечером позвонила Лиля, жена Левы Друскина, поэта, которого в свое время высоко оценил Маршак.

“У тебя найдется что-нибудь новенькое почитать?”

Никогда до этого она не интересовалась тем, что я читал. Накануне мне передала две книжки для Друскиных полька Ванда, но ни в какие тайны не посвящали, и я ни о чем не догадывался.

“Заеду завтра,” – сказал я.

Захватив с собой обе книжки, не переставая удивляться загадочности и нереальности происходящего, я после работы прибыл на Московский проспект к Друскиным. К моему несказанному удивлению Лиля в одну секунду извлекла из второй книжки несколько рукописных страниц.

“Как тебе понравилась Ванда? Она боится наводить чертей на наш дом”.

Оказалось, что это не что иное, как записи Вигдоровой суда над Бродским. Лиля вытащила магнитофон из стоящей в углу картонной коробки. В течение следующего часа мы, чередуясь, начитали текст на пленку. Потом обрезали пластмассовую кассету таким образом, чтобы ее диаметр не выходил за пределы записанной части пленки и запаковали ее в вощеную бумагу.

С теми же предосторожностями как раньше, пленка была передана Ванде, девушке из Польши, которая не испугалась перевезти этот пакет через границу, спрятав его в прическе своих пышных волос. Было непонятно, почему нельзя было переправить таким же образом листки с текстом вместо пленки, но я никогда не задавал лишних вопросов. Несколько дней спустя мы с большим удовлетворением слушали текст стенограммы, передаваемый по БиБиСи.

«Глупые коммуняги просчитались, опозорились на весь мир, – сказал Лева Друскин, – и эти западные либералы, те, кто симпатизирует Советам, прозреют. Это важно, чтобы они услышали именно запись, почти стенограмму, а не репортаж».

С этого суда все пошло не в их пользу и Бродский, без всякой политической платформы, одной своей верой в то, что мораль советского «Тысячелетнего Рейха» находится на самых нижних ступенях человеческих ценностей, оказался лидером грядущих перемен. Я гордился тем, что присутствовал на этом поворотном судилище, был свидетелем этой специфически ленинградской драмы, хоть и было стыдно за страну и за ту часть населения, которая позволяет себя так одурачивать. Я был и участником этой драмы, волею судьбы был вовлечен в эти события, и вышел из здания суда другим человеком. Понявшим, наконец, до конца, что представляет собой общество в котором живу.

Конечно, глупые на этом не остановились, но они этим и не начали. Они уже растерзали Бабеля, Мейерхольда, Ахматову, Зощенко, Платонова… За шесть лет до этого они напали на “Доктора Живаго» и за два года замучили Пастернака насмерть. Потом были суды над Синявским и Даниэлем, над Гинзбургом и Орловым, над Щаранским… Система пережевывала и выплевывала человечину. Сопротивление системе, даже слабое, помогало сохранять в себе чувство порядочного человека.

рисунок Рональда М Блаушильда

Переболевший в детстве полиомиелитом, Лева, как обычно, полулежал в постели. Глядя на нас своими серыми, большими и лучистыми глазами, он сказал:

«История повторяется. Сто тридцать лет назад такими же словами и по той же причине французы судили Беранже. У него одно из стихотворений называлось «Капуцины», созвучно «Пилигримам». Французы судили не только автора, но и стихи. Прокурор тогда заявил, что власти с недоверием относятся к тому, кто сочиняет песни, потому что смутьяны часто разжигают низменные страсти. И тогда подвергается сарказму все то, чему мы поклоняемся».

«Суд над Бродским – благо для страны,- продолжал Лева, – это начало конца нелепого торжества посредственности».

Рисунок автора.